Полногрудые сосны —
грязь размокнет к утру,
мы чужды воскресению,
словно бы слову Божьему,
я солёные стёклышки
из глаз твоих уберу,
и мы снова пройдём бездорожьем
до леса больного, старого, векового,
где гвоздём прибита к сосне дряхлеющая икона,
где раскиданы блиндажи, пулемётные точки, бани
и лежат скелеты солдат в огороженной яме.
Есть тепло — значит, грей;
нам не спрятаться от холодов;
есть патроны —
стреляй в прогалины между просек,
есть вино — так налей в золочёный стакан сапогов,
есть любовь — значит, ты меня никогда не бросишь.
Верховодит лесом тума да чернь,
чёрным глазом разинским рыщет спасения сослуживец,
когда рация замолчит,
и набухшая кровь, как ячмень,
в речку вывалится.
А носилки скрипят,
и пыхтит группа эвакуации,
я ловлю эти взгляды испуганные,
в одном из подвалов схоронился отряд
с тушёнкой и разными крупами.
Белой харьковской ночью
сидят, и гутарят о том,
как жилось недвижимо и людно,
как хлесталось холодное пиво за тучным ларьком
и гремела соседняя урна.
Будет белая ночь,
будет харьковский полдень,
и донбасская чёрная стать,
мы шли с Богом замученным вровень,
и лица ни на ком не узнать,
и в угаре торчат распылённые судьбы,
миллионы вздыбившихся лбов;
мне дорогу увидеть бы посреди
этих чёрных, сгоревших стволов.
18 июня